Седая легенда

Что делать?У Друцкого еще плотнее сухая кожа щек к зубам прилипла.— На дыбу повесить — не за что. Мучить зря ни к чему. Но и отпустить опасно… В замковое подземелье, на вечное заточение. Или лучше — огнем казнить. Приворожила бывшего нобиля.— Почему? — спрашивает Деспот Зенович.— Тут не обошлось без колдовства, — желчно говорит Друцкий. — Не такую любовь всевышний в Кане Галилейской благословлял.А Деспот улыбается:— Любовь… А что ты в ней понимаешь? Она разная, любовь. Богом ли, чертом ли дана, а все равно лучше ее ничего нет. — И обращается к радцу: — А твоя мысль какая?— Отпустить, — вздохнул тот, — отдать этому ироду. На Романе роду Ракутовичей предел. Нехорошо.— Ясно, — говорит Деспот.И тут вскочил князь Друцкий — заметалась тень по потолку.— Отпустить? Отдать? А Кизгайла мученик в чем перед смертью клялся? А одержимая давеча что пророчила? Хочешь смуты вечной, хочешь предела панству? Казнить ведьму!Ирина стоит перед ним, глядит лучезарными глазами:— Не любил ты, видно, князь. Свечной огарок у тебя вместо сердца. Какое же здесь волшебство? — И Деспоту: — Не чаровала я. Если и чаровала, так глазами, голосом, словом.Пани Любка взглянула на нее и опустила глаза. А Деспот Зенович долго глядит на подсудимую. Лицо у него здоровое, нескладное. А глаза умные, как у собаки.— Ну скажи, пан, чем я его околдовала? Крест ведь на мне.Тот улыбается грустно:— Вижу, чем ты его околдовала. Вижу, дочка.И глаза прикрыл. Я почти знал, о чем он думает. Знал, как он в Варшаве жил, когда был молод, в кого по глупости влюбился. И чем это кончилось.Но он недолго думал. Заморгал вдруг ресницами и жестко так говорит Друцкому:— Любовь не спрашивает, когда приходит. Может и Сатир влюбиться в Геру . Да и она его может пожелать. Молний не боясь.— Тебе лучше знать, — язвительно говорит тот.Но Деспот уже поднял веки.— Твое слово какое, пани Любка?— В Кистени Ракутовича нельзя сослать?Деспот прищурил глаза. Глянул исподлобья на госпожу. И словно отрезал:— Нет.Любка подняла голову, внимательно посмотрела на Ирину. И выдохнула:— Отдайте тогда ему… Что уж…— А слова пророчицы? — взвился Друцкий.— Все равно отдайте.Друцкий фолиант на пол смахнул. Потом встал. Голова под самым потолком.— Что же, отдайте, коли все на одного. Но вот вам и мой голос: чародейству в Могилеве не бывать, предела панству нашему — не быть. И потому пускай кат прежде ослепит ее.— Ах, Друцкий, Друцкий, — покачал головой Деспот Зенович.И поглядел на Ирину:— Видишь, девонька, во что уперлись. А ты как мыслишь?Та вся так и подалась к нему:— Пане милостивый, абы с ним.— Подумай, — тихо говорит тот, — можем просто отпустить. Иди в свет. Мужиков то много.А у нее вдруг глаза стали светлее прежнего. Такие мягкие, серые, несказанные глаза.— Пусть слепая. Нет света без него.— Ну, смотри, — отвернулся Деспот. — Будь по твоему… Иди.Палач в дверях появился. И она пошла к нему, пошла, торопясь, легкой поступью. Будто плыла по воздуху. И все убыстряла, убыстряла шаг.А на пороге обернулась, посмотрела на нас:— Спасибо всем. Теперь то я уже с ним. С ним.Ах глаза, глаза! Серые, пушистые от ресниц. С голубыми искорками.И я почему то старую немецкую песню вспомнил. Отвык совсем, а тут вспомнил:Так жизнь сказала:«Мир этот — мой.Из праха вырастет цвет весной.Взойдет колосьями перегной».Так жизнь сказала:«Мир этот — мой».А потом тяжело бухнула за нею дверь. И заревело там, за дверью, пламя.