Чёрный замок Ольшанский, ч.3

Под тазовыми костями женщины лежали тонкие, как куриные, жалкие косточки.…Дитяти, которое так и не народилось……Валюжинич в темноте кладет руку на плечо женщины.— Ничего. Мы встретимся. Мы вечные. Нет пределов шествию нашему по земле.«Нет. Мы выйдем, мы выйдем отсюда, Ганна, Гордислава. Мы выйдем отсюда, Сташка».Качаясь, я выбрался наверх, отошел, как мог, дальше и сел на траву, словно мне подрубили ноги. С меня было достаточно.Будто сквозь кисею, я узнавал Сташку, Хилинского, ксендза.Я сдерживался от мата, только учитывая присутствие этих троих. Он, мат, ничем уже не мог помочь. Я знал, что вот пролом в башне, вот черный зев отверстия, а там, внизу, они. Трое. И я ничем уже не помогу. Ни им, что все же познали самое горькое и самое возвышенное на земле. Ни ему, который никогда так и не увидел ни земли, ни света.Хотя каждая душа сотворена, чтобы этот свет видеть. И кто лишает ее этого, тот губит навеки эту душу. И еще больше свою, хотя провались он вместе с нею.Мат, по моему, только и создан что для таких вот случаев. Когда мужику уже нельзя иначе. Когда, кажется, взяли верх издевательство, насилие, пытки, расстрелы, тонко продуманные муки.Когда иного выхода нет. Иначе подступит к горлу и немедленно задушит гнев.— Идем, — сказала Сташка испуганно. — Идем отсюда. Во он туда.Мы миновали замок, мостик и сели, чтобы не было видно ни стек, ни башен. Под старыми липами, в густой и свежей зеленой траве.— А тот некрещеный, — почти беззвучно сказал ксендз. — Погубленная душа.— Погубленная. Для земли и солнца.— Смертная душа.— Да. Это — действительно смертная.— И нет, наверное, большего греха, чем этот смертный грех, — опустив голову, сказал ксендз.— Да. И мести ему нет. И нет ему отмщения.— Нет отмщения? — Он вдруг резко поднял голову. — Нет возмездия?Глаза у него были не такие, как всегда. Безумные, безрассудные, сумасбродные глаза.— Поднимайтесь. Идемте со мной… Вы можете идти на раскоп, Станислава.Он шел впереди так, что я, человек с широким шагом, едва едва успевал за ним.— Раньше бы. Раньше, — бормотал он. — Правда, что этот Высоцкий выдал тогда в Кладно?— Да.— То то же, мне казалось, похож… Не поверил… Не сам отплачу.И снова бормотание:— Теперь поздно что нибудь менять. Жизнь пройдена.— Никогда не поздно.— И потом, добрым можно быть почти всюду. Неужели вы думаете, что такой ксендз, как я, хуже такого быдла, как Ольшанский князь, несмотря на его титулы, на богатство?.. Нет… Нет…Он почти бежал к костелу:— А я думал, учредитель, жертвователь. Думал, почти святой. Дважды предатель. Убийца стольких живых. Убийца этих двоих. Убийца бессмертной души.Бросил безумный взгляд на меня.— Нет отмщения? Нет возмездия? Идемте со мной. Погоди у меня, сволочь.Какое это лицо?! Лицо древних пророков. Красивое устрашающей и смертоносной красотой, которая уже ни на что не оставляла надежд.Он зашел в небольшую переднюю, собственно, отгороженный угол между внутренними и наружными дверями Мультановой сторожки, и вышел оттуда с ломом, который передал мне. Сам он держал в руках кирку и грязную подстилку или дерюгу, свернутую наспех и кое как.— Вот. Полагаю, хватит этого.Зеленый полумрак — сквозь листву — лился в нижние окна костела. И чистый, ничем не затененный свет — в верхние окна. В снопах этого света плясали редкие пылинки. В левом нефе божья матерь на иконе, судя по всему, кисти Рёмера , плыла среди облаков, вознеся очи от грешной земли, от всего, что натворили на ней люди, и от надмогильного памятника князя Ольшанского.