Чёрный замок Ольшанский, ч.3

— Ну что, немножко коньяку? — предложил Хилинский, вдруг смешав фигуры.— Один из польских, кажется, детективов так и начинался: «Капитан пил все, кроме какао».— Плохое начало, — сказал Хилинский. — У нас бы его редактор непременно зарезал.— Выпьем за редакторов, которые понимают юмор.Выпили. И снова была тишина, как будто над нами пролетел тихий ангел, а говоря проще, будто где то родился вор.— Ты почему не спрашиваешь, чем вся эта история закончилась? — вдруг спросил Адам.— Меня она перестала интересовать. Знаю, закончится она так, как нужно. И каждый получит, что заслужил. Я сделал, что мог. Просто в память о всех этих людях, которые ушли преждевременно. Теперь это уже дело других. И я среди них не имею чести быть.— Ольшанский отравился в камере, — глухо сказал Хилинский. — Неделю назад. Мне Щука говорил. И последние слова в показаниях были такими: «Больше сказать нечего. Прожил большую часть сознательной жизни и прожил ее напрасно, не сделав, кроме начала дороги, почти ничего стоящего. Возможно, более сурово, чем вы меня, я сужу себя. И осуждаю. На смерть».— Ну что же… А откуда взял отраву? Не обыскивали?— Обыскивали. Этот человек говорил правду о возможности уйти из жизни, когда только пожелает. Под коронками верхних клыков хирургическим методом была вшита маленькая капсула с ядом. Давно. Может, еще при немцах. Мало ли чего он мог от них ждать. И вот пригодился. Ложкой, как рычагом, нажал и раздавил. Видимо, сильно пришлось жать — сломал два резца.— Кто ему тогда вшил яд?— А кто теперь может узнать?.. Значит, ожидал, знал, что у всякой веревки бывает конец. И знаешь, почему то даже жаль… Вот этот был из достойных врагов. Не какой то слизняк. С такими трудно и опасно, но и приятно иметь дело.Хилинский сидел, выпрямившись в кресле. Даже в низком кресле — высокий, седой. И сейчас не Мистер Смит и не славянская рожа, а просто пожилой, усталый человек. Среди этих полок с книгами, многие из которых он, наверное, не успеет перечитать.Сухое лицо с обвисшими веками. В красивой мужской руке початый бокал.— Еще и шутил в последний час. Как бы намекая: «Это называется: наконец, после чрезмерной заинтересованности историей перешел к тесному контакту с современностью».— Перестаньте, Адам.Он молча согласился со мной. За окном сквозь кроны лип светили ночные огни, которых последний Ольшанский уже не мог видеть. И невольно думалось, что когда то их не увидим и мы. Каким абсурдом перед этим были все усилия, привилегии, сокровища, власть над душами и телами?! Какая это была трижды проклятая глупость!— Я должен был предвидеть, — сказал Хилинский. — Учитывая его профессиональный опыт, не забывая о знании Востока… И еще. Меня однажды поразила мысль: кто мог после Нюрнбергского приговора передать Герингу ампулу с цианистым калием?— Говорят, жена во время прощального поцелуя.— Нет. Психика не та. И я подумал, что там могло быть, вот как… с этим. Не знаю, был ли я прав. Ведь потом, наверное, осматривали? Но могло быть: давно ждал конца, потому что животно боялся смерти, а когда узнал, что пощады не будет, что спасения ждать неоткуда, что виселица, — тогда покончил. Все же хотя и гнусная, паскудная, гнилая дрянь, развращенная этим сифилисом неограниченной власти и роскоши, но все же в прошлом военный человек.— Бросьте, Хилинский. Вы и сами видели военных, которые клали в портки хуже иного штатского. Да у врача и не было страха. Просто не хотел жить.